Худ. Carl Larsson. "Сочельник". 1904 Под руку, носы в меховые воротники — мы идем по Тверской, как и все, возбужденные близостью елки. В замерзших окнах, в оттаявших местах — как в детстве, ангелы с золотыми трубами, Дед Мороз (медведь между елок!), елочные украшения, гирлянды серебряных и золотых дождей, сверкающих голубых, зеленых, малиновых шаров. На прилавках — золотая бумага. Покупаем — будем клеить цепи. «А помнишь!» Только еще сказала Марина, а я уже в один голос с ней: “Лозанна, магазин «Моск’а», письма маме!” Вздох, два нутра. И, жадно гася тоску, топча ее, чтобы не задушила, кидаемся в выбор покупок: подарков себе и друг другу, делая вид, что все себе, тонко играя в счастье обладанья вещью, чтоб та поверила, что это не ей, скромно, ответно, опущенные глаза — кто кого переиграет? Не для себя же играешь, не в свою гордость, для нее, чтоб она поверила, что ты не догадываешься… Цветные палочки сургучей, коробки почтовой бумаги с серебринкой по краю, с двумя колокольчиками у левого уголка, серебряными, или с одной лиловой фиалкой — Маринины французские, наполеоновские (и он же в одеколоновых флаконах в аптекарских магазинах). Костяные разрезательные ножи всех размеров и видов, чернильницы, бювары, толстые кожаные книжки в одну линейку, для дневников — весь волшебный аксессуар нашей жизни. Увешанные пакетами (долго копили деньги!), идем вниз по Тверской, мимо Елисеева и Филиппова, мы сейчас свернем к Столешникову, туда, к магазинам Аванцо и Дациаро. Там бывают гравюры, Марина будет искать что-нибудь о Первой империи и рамку для портретов Жозефины и маленького сына Наполеона. Огромные цветные шары фонарей, розовых и голубоватых, делают улицы сказочными... ...Сквозь туман морозных узоров уже виднелись в окнах особняков мохнатые тени елочных лап. Завтра эти елки будут лить на улицу сиянье свечей. У нас тоже извлекались из глубин стенного шкафа (в коридорчике к спальне) вороха коробок с шарами, цепями, дождем, золотыми и серебряными картонажами, от них пахло пылью и детством. Угрюмо-насмешливый, а в сущности добрый и застенчивый Андрей слетал по лестнице с каким-нибудь замечанием и, унимая примчавшуюся за ним прыжками собаку, дразнил нас маленькими деточками, которым делают елку, задевал по голове меня, «Бэбу», спорил, что мало цепей золотых — «куда задевали?», сгрызал прошлогодний, забытый грецкий орех и уносился наверх, в свое мандолинное одиночество, радуясь, быть может, не менее нас и не меньше, чем в детстве, что — Рождество… Но «держал фасон», с гордостью восемнадцатилетнего, и деловито собирался в Тарусу, куда мы на Рождество никогда не ездили — мороз, неуют пути. Но зато — как цвело упорное счастье мое и Марины, когда, прожив всегда немного стеснительные часы самого воплощенья праздника, семейного, мы просыпались наутро, освеженные и умиротворенные сном, заново, как будто в первый раз – а может быть, еще сильнее потому, что в который, – вплывая из сна в явь осознания наставшего наконец праздничного утра (после тягот, приготовлений, ожиданий, суеты накануне)… Тишина праздничного утра в доме была достоянием – нашим. Не вставая (Марина в такие дни приходила спать в мою комнату), окружив себя купленными и перекрестно подаренными сокровищами, ластя о них глаз, мы блаженно проваливались в начало первой выбранной книги, уносясь в другие века. «Хочешь конфет? – окликает меня Марина. – Я уж не могу больше!» – «Я тоже». – «Вставать будем?» – «Давай, я сейчас дочитаю…» Дворник нес дрова топить печь. (Из воспоминаний Анастасии Ивановны Цветаевой)