"[Август 1937] (...) Отвращение, отвращение. Оно часто охватывает меня на улице, в трамвае, когда смотришь на людей и видишь тупые, унылые, наглые, а чаще всего — «никакие» лица. Слышишь разговор — чаще всего тоже «никакой», пустопорожний и бесцветный; иногда он перемежается смехом, и этот смех почти всегда страшен своей животной — нет, именно человеческой или, вернее, псевдочеловеческой — глупостью: он не нужен, в нем нет смысла, к нему нет повода. Походка, повадка, ухватки или «манеры» часто не менее «выразительны», чем слова: по ним узнаешь человека вернее, чем по его словам. Дело не в том, что почти нет красивых лиц. Красивые лица вовсе не всегда приятны — они также способны раздражать, если за ними не чувствуешь человеческой ценности. Дело не в «эстетике», а в тех флюидах, которые так явно исходят из людей. Отталкивающие флюиды! В них есть что-то липкое и вонючее — иначе никак их не определишь. Вот идут два парня с девчонкой — представители «шпаны». Перемигиваются, ржут, кривляются. Кепки заломлены на затылок, глаза мутные, в мокрых ртах торчат папиросы. От них пахнет водкой и потом. Их разговор состоит из коротких грубых выкриков, ругательств и смеха, похожего на рыганье и рычанье одновременно. Это — «динамика» улицы. А вот «статика»: из окна высунулись, полулежа на подоконнике, муж и жена и тупо уставились на баяниста, нудно завывающего посреди двора, к явному удовольствию его обитателей. В других окнах появляются еще фигуры — по одной, по две, по три. Их также, видимо, чарует дворовый Орфей, от каждой ноты которого должны, по-моему, дохнуть не только мухи, но и домашние животные. В ресторане: вот низколобый человек с полуоткрытым ртом, тип чернорабочего, сел за столик, облокотился на него и злобно осматривает «буржуазно» одетых соседей. Он «устроен» не хуже их, имеет такие же права на ресторан, как они, но у него неистребимая привычка враждебно оглядывать «приличную публику». Вот какая-то канцелярская личность уселась за мой столик (конечно, не спросясь) и яростно ковыряет в носу. Вот кто-то ест огурцы — не ест, а лопает — с жадностью первобытного человека. Мерзость." Эрих Голлербах (1895 — 1942), "Дневники" (увидела сначала на лицекнижии у Андрея Василевского, нашла на "Прожито.орг") Как же розановского ученика раздражала победившая сволочь; точь-в-точь мои мысли, вот сегодня в автобусе через Рыбацкое: "Мама, что это за озеро или речка?" — "Какая-то дрянная лужа", — злобно, хрипло отвечает мальчишке-дошкольнику мамаша; голос пропитой. Осекла малыша: вперёд не спросит! До этого долго, громогласно зудела в телефон, что она выгнала сожителя-бездельника назад к его родителям, дала два жетона на метро, "пусть выбирает, с девушкой он живёт или с ними, а то даже паспорт просрочен и на работу не берут". А проезжали мы реку Славянку, которая в Павловске так чудесно петляет среди зелёных берегов, полна кувшинок, приют уткам; её имени триста лет, но подёнкам неинтересно место, где они проживают. Когда "девушка" с бедным дитятей вышла из автобуса, всем на обозрение выставила линялые розовые трусы на мощном крупе (штанцы с заниженным поясом). Голлербах, впрочем, женский круп весьма одобрял.